Шрифт:
Закладка:
Это был голос Шутова.
Только теперь Саламатин понял, что крепко зажмурился, и открыл глаза. Яркий свет ослепил. Странно, почему-то ему казалось, что уже ночь. Но солнце сияло по-прежнему и было так же высоко: сквозь распахнутую боковую дверцу, оказавшуюся сверху, виднелся его раскаленный край в белесом холодном небе.
Машина лежала на боку, а Саламатин застрял между сиденьями, и перед самым лицом, так близко, что, увидев, он отпрянул, дергался ботинок Шутова. Наверное, ногу ему придавило откинувшейся спинкой. Шутов все дергал и дергал ею, пытаясь высвободиться, и вдруг затих, застонал и матерно выругался.
— Сейчас помогу, — сказал Саламатин, выбираясь. — Сейчас.
Он не чувствовал никакой боли и удивился, что все обошлось, что миновала его беда.
С трудом отогнув заклинившуюся спинку сиденья, ом помог Шутову вылезть из машины. Оглядывая ее со стороны, Саламатин понял, что ехать дальше им не на чем. Под радиатором темнела лужа. «Все-таки вода», — почему-то с облегчением подумал он, словно то, что он угадал тогда, могло принести какую-то пользу.
Шутов сидел рядом с ним на песке и тоже рассматривал машину с тупым равнодушием. Рука его как бы сама собой осторожно оглаживала, ощупывала в колене левую ногу.
— Искать нас скоро не будут, — сказал Саламатин. — Вода из радиатора вытекла — так что и пить нечего. Значит, сидеть тут нет никакого резона. Идти сможете?
— Разойдется, — отозвался Шутов без особой, правда, уверенности.
Они брели гуськом по разукрашенному свеем песку, девственно чистому, и следы их казались грубыми, уродливыми.
Впереди шел Саламатин. «Старый дурак, — корил он себя. — Нашел, с кем связаться. Поверил алкашу, шалопаю, теперь вот топай…»
Остановившись передохнуть, он обернулся и не увидел Шутова. Тихо было вокруг, пустынно, одиноко.
— Шутов! — крикнул Саламатин, но голос из пересохшего горла вырвался хриплый и слабый даже для степной этой тишины.
Тогда он пошел обратно.
Шутов лежал на спине, раскинув руки и ноги, и смотрел в небо. На шум шагов он даже головы не повернул, не удостоил вниманием.
— Будем лежать? — сдерживая подступающую ярость, спросил Саламатин. — Между прочим, я уже не мальчик — в прятки тут играть.
Недвижно лежал Шутов, моргал, щурился на солнце, как кот, нагловатая ухмылка кривила губы. Все брезгливое презрение, вся злость на этого ничтожного человека поднялись, вздыбились в Саламатине.
— А ну встать! — крикнул он, бледнея. — Встать! — И, уже не владея собой, не видя Шутова, а только различая темное пятно на сухом чистом песке, стал бросать в него словами, будто камнями. — Про фронтовые дороги поешь! Шуточки тебе над бомбежками! А под теми бомбежками золотые люди жизни клали! И за тебя, сволоту, тоже! Чтобы водку мог жрать. Машины гробить. Не люблю, говоришь, тебя? Да я тебя презираю. Ненавижу тебя!
Еще продолжая выкрикивать эти обидные и, как ему казалось, заслуженные Шутовым слова, Саламатин каким-то вторым, более спокойным и более трезвым сознанием вдруг стал понимать всю постыдность своего поведения. Но остановиться сразу не смог, выкрикнул все до конца и замолк, тяжело дыша, ощутив, как трепыхается в груди обессилевшее сердце.
— Вот до чего довел, — проговорил он тихо. — Себя потерял с тобой… Ладно, пошли.
Шутов молча стал подниматься, но едва ступил на левую ногу, заскрипел от боли зубами и рухнул на песок.
— Не могу, — прохрипел он, и слезы заблестели на его глазах.
Нагнувшись к нему, Саламатин сказал ободряюще:
— Ничего, помогу. Надо было у машины переждать, раз такое дело. А как же я тебя оставлю теперь. Ну-ка. — Он помог ему встать, подставил плечо, подхватил за пояс. — Пошли, инвалидная команда.
Тяжел он был все-таки, Игорь Шутов, бывший матрос. На Саламатине взмокла рубаха, из-под кепки стекали на глаза струйки пота, мешали смотреть. Он смахивал их свободной рукой, размазывал по лицу, чувствовал на губах солоноватый их вкус.
Шутов шел молча, стиснув зубы, глядя под ноги. Молчание его тяготило Саламатина, и он сказал, тяжело дыша:
— Ты не сердись на меня. Погорячился, с кем не бывает… Я ведь не знал, что у тебя так с ногой…
Но Шутов продолжал упорно молчать. И все больше обвисал на товарище по несчастью, тяжелее становился, как бы даже раздавался в теле. Только когда показались вдалеке домики управления, он проговорил, высвобождаясь:
— Я тут побуду. А вы идите. Пришлете там кого.
У Саламатина, казалось, уже не было сил удерживать его, возразить. Но какая-то неведомая волна упрямства поднялась в нем, захлестнула, и он ответил хрипло, не узнавая собственного голоса:
— Ну нет… Только вместе…
14Трудный у них был разговор, неожиданно для Сергея повернулся, озадачил, обидел даже: не такое ожидал он услышать от матери. Он все думал об этом, перебирая в памяти слова, интонации, жесты, взгляды ее. Поражало, что мать, такая чуткая, душевная, умеющая все понять, во всем разобраться, проявила вдруг чудовищное непонимание.
С того дня, как открылся он ей, хоть и не назвал имени любимой, — у матери словно бы потеплело лицо, во взгляде появилось какое-то особое обожание и в то же время затаенная тревога и мука. А когда сегодня он сказал, что ему нужно поговорить с ней и отцом, лицо матери вдруг побледнело, напряглось, смятение появилось в глазах. «Милая ты моя, — с нежностью подумал он. — Я для тебя все еще ребенок, и ты боишься за меня, счастья мне хочешь, все для этого готова сделать». Отец же был спокоен, только острее светилось в глазах так часто возникающее ожидание чего-то необычного, праздничного, — может быть, чуда.
— Я все не решался сказать вам, — признался Сергей, — думал, это так… А теперь вижу: всерьез. Словом, влюбился я. — И добавил со смущенной улыбкой. — Вот так получилось. Не судите меня строго.
— Да что ты, Сереженька. — У Нины Андреевны даже слезы на глазах проступили, румянцем затемнели щеки. — Это хорошо, это славно.
— Тоже учительница? — нетерпеливо подгоняя разговор, спросил Федор Иванович.
— Да вы ее знаете — Марина.
— Это какая же Марина? — наморщила лоб мать. — Что-то не припомню…
— Да ваша же Марина, — удивился ее недогадливости Сергей; ему казалось, что ни